Posted 19 января 2019,, 07:44

Published 19 января 2019,, 07:44

Modified 7 марта, 16:30

Updated 7 марта, 16:30

Константин Гадаев: Чтоб выстоять, испытывай всегда сопротивленье материала

Константин Гадаев: Чтоб выстоять, испытывай всегда сопротивленье материала

19 января 2019, 07:44
Один из критиков поэта написал: стихи Константина Гадаева делают ЧЕСТЬ любому издательству. "НИ" в этом смысле - не исключение. И мы с радостью знакомим читателей с творчеством одного из лучших стихотворцев России.

Сергей Алиханов

Константин Гадаев родился в Москве в 1967 году.Окончил Филологический факультет Московского Педагогического университета. Стихи публиковались в журналах: «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов». Автор стихотворных сборников: «Опыт счастья», «Июль», «Сквозь тусклое стекло», «Пел на уроке», «Вокшатсо», «2015», «Войди в комнату твою». Режиссер и телеоператор просветительских проектов о писателях и поэтах «Новая Антология». Создает галерею-музей своего отца, выдающегося скульптора Лазаря Гадаева, автора памятников Александру Пушкину, Осипу Мандельштаму.

В одном из интервью Константин Гадаев рассказал, с чего начался его долгий роман с поэзией:

— Лет в 13 я заболел и какое-то время сидел дома… Надо сказать, что отец никогда особо не озадачивался домашним уютом — так, по минимуму, пока мама не насядет на него с просьбами. Первое время мы вообще спали просто на матрасах, потом он поехал и купил по-быстрому какие-то вещи. А книги хранились в картонных ящиках. Никаких излишеств у нас не было, а вот книг было много. И вот я стал разбирать эти ящики, отбирая именно поэзию.

Откуда взялся этот интерес, я до сих пор не знаю, никто меня в детстве стихами особо не пичкал. И вот я стал пролистывать эти книги, вытаскивая из ящиков. В одну сторону откладывать те, которые меня заинтересовали, в другую — те, которые показались не достойными внимания. Степень моей неосведомлённости была такова, что наткнувшись на «Бег времени» Ахматовой и зачитавшись, я вечером спросил у отца: «А кто такая, эта Ахматова?» То есть сумел что-то расслышать. Думаю, какой-то особый звук, саму поэзию как таковую. Потому что содержательная сторона вряд ли тогда могла быть мне особенно близка.

В стопке заинтересовавших меня книг оказался и самиздатский «Камень» Мандельштама со множеством опечаток. Я был очень впечатлён и, когда отец и мать приходили с работы, говорил: «Можно, я вам почитаю?» Отец улыбался: «Опять сейчас нам мозги будет пудрить». И я начинал: «Слух чуткий парус напрягает, расширенный пустеет взор…» Почему меня это так привлекало — не знаю. Вероятно, поэтический слух, как и музыкальный, даётся от природы. А уж получится его развить или нет, другое дело...

Мне давно хотелось услышать авторское чтение Константина Гадаева, увидеть поэта вживую, а не только вчитываться в подборки его стихов:

Води смычком. Учитель терпелив.

Свет снега, детских глаз, вечерних окон…

Пиликай этот простенький мотив,

Лови его в пространстве одиноком...

Поэт действительно и существует, и творит в «одиноком пространстве», вне общественного поэтического движения, и каждодневной поэтической и фейсбучной тусовки.

Недавно, обнаружив в Сети объявление о творческом вечере, я немедленно на него отправился. Спокойная, доверительная, и неожиданно сразу привычная, даже близкая интонация - голос поэта кажется именно таким, каковым слышался про себя, когда стихи читались с листов бумажных или электронных.

Преображение, превращение ткани жизни в ткань стиха кажется естественным и простым, оставаясь в тоже время загадочным - так пушкинский «магический кристалл» генерирует возникновение каждого истинно художественного текста. Метаморфоза, сила прозрения, которая открывала «даль свободного романа» совершенно той же природы, которая порождает живые строфы. Творческий вечер Константина Гадаева создал доверительную, сокровенную атмосферу и пролетел незаметно.

О работе поэта - после выхода каждого сборника - появляются статьи и отзывы:

«Читая его книгу, мы то и дело испытываем почти физиологическую радость от точности описаний знакомых нам самим ситуаций и впечатлений. Эта радость узнавания — одно из самых больших удовольствий, которыми может одарить поэзия...» - пишет литературовед Олег Лекманов.

«...трагедия жизни не отменяет света этой жизни, а счастливое мгновение только оттеняет эту трагичность.

У Константина Гадаева сказано многое про эту неисчерпаемую радость бытия, про эту способность видеть, слышать, вдыхать, осязать. В каждой детали скрыта музыка, она лежит на поверхности, дай только себе труд восприятия...

Крути, крути педали.

Смотри окрест, смотри.

В поверхностных деталях

Есть музыка внутри.

А что за этим таится? Что скрыто за «поверхностными деталями»? Гадаев не прячется от этого взгляда в глубину, не пытается защитить себя от остроты гибнущего счастливого мгновения…» - делится поэт и эссеист Даниил Чкония.

Прозаик и бард Андрей Анпилов замечает: «это поэзия вновь обретенной «нормы» — адекватной реакции на постутопический мир, где всему вновь назначено своё место…».

Отец поэта, выдающийся скульптор Лазарь Гадаев, автор памятника Осипу Мандельштаму в Воронеже. Этот памятник очень трогает меня, щемит мое сердце. Без «Воронежской тетради» русская поэзия была бы «не полной».

В сохранении и судьбе «Воронежской тетради» принимал непосредственное участие наш автор, академик РАН и поэт Евгений Захаров. Его уникальные воспоминания были впервые опубликованы в нашей рубрике: «Именно Наталья Штемпель записала со слуха все Воронежские тетради Мандельштама. Из опасения, что у нее могут конфисковать эти бесценные тетради, Наталья Штемпель передала их даме-профессору, и та увезла тетради со стихами Мандельштама из Воронежа в Новосибирск, где передала их семье потомков декабриста Якушкина. В советское время эта семья была очень сановная. Тем не менее, и они в свою очередь, тоже стали опасаться, что тетради Мандельштама, записанные Натальей Штемпель, могут пропасть. И тогда в Новосибирске эта дама, профессор по биологии, передала мне тетради Мандельштама на временное хранение. Эти Воронежские тетради несколько лет лежали у меня - и я выучил все стихи наизусть...».

Чтобы не пропали стихи Константина Гадаева - их сейчас не обязательно заучивать наизусть, а всегда можно будет прочесть в нашей рубрике:

***

Станет росток зерном.

Станет зерно хлебом.

Если пребудем в Нём,

хлеб станет Телом.

Станет вода вином.

Станет вино Кровью.

Если пребудем в Нём,

Кровь станет Любовью.

* * *

Отчего всё идёт, как идёт, скажи мне,

не иначе как-нибудь, с большим толком?..

Только вдруг, бултыхаясь в потоке жизни,

содрогнётся сердце небесным током.

И поймётся, что так вот и надо было,

что детали нет ни единой лишней

в этом пазле. Ничто никуда не сплыло.

Всё, что видим мы, осязаем, слышим,

что, казалось бы, навсегда забыто –

постепенно складывается в картину,

где ладони отца на затылок бритый

в знак прощения возложены сыну.

Стихи из новой книги «2015»

* * *

Не обольщайся. Музыка тверда.

Она и не таких творцов смиряла.

Чтоб выстоять, испытывай всегда

сопротивленье материала.

Есть видео: работает отец.

Зубило, молоток, массивный камень.

Дашь слабину – и музыке конец.

Скульптура обернётся истуканом.

Не самочинствуй. Музыка тверда.

Скупа её спрессованная память.

Ей ровней стать не пробуй никогда:

очнёшься в темноте, скрипя зубами.

Она годами ждёт. Как тот гранит

(к нему отец так и не подступился),

что на могиле мир его хранит,

врос в землю и до срока затаился.

* * *

…И узкое, узкое, узкое

Пронзает меня лезвиё.

В. Ходасевич

До того ускорились часовые стрелки,

что всю ночь летейским тянет холодком.

Дело не дошло пока до постельной грелки,

но уже приходится дорожить теплом:

женским, виноводочным, дружеским, собачьим,

от песка, текущего струйкой золотой,

теплотой солёною, что в ладонях прячем,

озера сентябрьского зябкой теплотой.

Неужели кончится?.. На вопрос больного

Я умру? — А как же! — отвечает врач.

Сколько себе врали, врали до смешного …

А врач из анекдота не умеет врать.

* * *

Собой наскуча, выйти из себя,

пройтись по осени, не ощущая груза

того, что называется судьба.

Не празднуя ни лузера, ни труса,

неспешным шагом церковь обогнуть,

в которой, говорят, венчался Чехов.

За этих вот спешащих человеков

молитвенное что-то вверх шепнуть.

И пусть трубит 12-я ТЭЦ

в двухцветные спартаковские трубы,

я трезв и беспощаден, наконец,

к себе, к тому, что жизнь идёт на убыль

безапелляционно, так сказать.

И кто потом сумеет доказать,

что я здесь тоже шёл, сквозь лица эти,

две забегаловки имея на примете?

* * *

Сотворённые в бережном тихом мирке,

безучастные вроде бы к страшному веку

натюрморты Моранди, пейзажи Марке

всё нужней человеку.

Словно этот денёк в серо-зимних тонах,

ряд невзрачных бутылей, пустых, кривоватых —

что-то самое важное помнят о нас,

нету правых для них, виноватых.

Потому, что достойны терпенья любви

будний вид заоконный и всякая малость …

Стоит жизнь эту стёршейся кистью ловить,

чтоб однажды поймалась.

* * *

М. Кукину

Сколько нам ещё отмерено

временем дышать, мой друг?

У молочницы Вермеера

крынка выскользнет из рук.

Путь-дороженькою млечною

растечётся молоко.

И начнётся то, что вечностью

называем так легко.

Может, города небесного

мы и не отыщем там —

только бы не баня тесная

с пауками по углам.

Только б снова чудом встретиться,

постоять на берегу …

А другой какой-то вечности

я представить не могу.

* * *

Уж пробуют белые мухи кружить.

Пора наступает теплом дорожить.

Хоть в людях доверья пока ещё нету

к летящему, но не лежащему снегу.

Блажен, кто тепло получает по вере.

Всё проблематичней тусить на пленэре.

Чтоб на моросящем ветру поддавать,

пора утепляться. Пора зимовать.

В пруду лебедином вода тяжелеет.

Плакучую иву Борей не жалеет:

подол задирает, дерёт за власы.

Останется что от девичьей красы?

Ничто. А точнее сказать, запустенье.

Пустые лужайки. Пустые растенья.

И полупустыми в туманное утро

найдёт гастарбайтер знакомые урны.

Глазами раскосыми глянет окрест —

повеет теплом из покинутых мест.

С собачкой гуляя: А как тебя звать? —

Карим. — Ну, Каримыч, пора зимовать.

* * *

Вот бабочка, дай бог припомнить имя,

распластанная, словно напоказ,

застыла тут, меж рамами двойными…

Не траурница? Нет, павлиний глаз.

Названье приукрашивает то, что

так явственно: бессильна красота.

От этого торжественно и тошно,

и хочется похерить всё, раз так.

Приученные лентой новостною

держать в узде сочувствие и страх,

мы не всплакнём, что будущей весною

она рассыпется и превратится в прах.

А бабочка лежит себе, не тужит.

Что жизнь, что смерть. Что осень, что зима.

И службу свою бабочкину служит,

для нас небесполезную весьма.

* * *

В осеннем резком освещенье

ясней поступки и дела.

И хочется просить прощенья

за то, какою жизнь была.

За дефицит любви и веры,

за профицит тупой тоски,

за растранжиренное время

в поползновениях пустых…

Летящий лист щеки коснулся.

Бутылку в баке бомж нашёл.

Узбек блондинке улыбнулся.

Блестя на солнце, дождь прошёл…

Промокший, я домой вернулся.

И это было хорошо.

Старший брат

Подумаешь! И я бы мог уйти,

покинуть отчий кров и обрести,

как братец мой, желанную свободу.

Всё растранжирить похоти в угоду.

Вино, блудницы, пылкие друзья …

Да почему же, собственно, нельзя?!

Хотя бы раз упиться жизнью всласть!

А уж потом вернуться и припасть

к ногам отца, взмолиться о прощенье

и на пиру без всякого смущенья

положенное место вновь занять …

Ах, если б наперёд всё это знать.

А то всю ночь сегодня дождь со снегом …

Повременю, пожалуй, я с побегом.

Превозмогая тяготы пути,

недолго так и смерть свою найти.

Уйду с теплом. Душа в неволе чахнет.

Как вкусно жареной телятиною пахнет!

* * *

Вот не обзавёлся тачкою,

а теперь скользи, терпи…

Ветер трёт лицо наждачкою

из мороженой крупы.

Беспощадно трёт. И кажется,

что, дойдя до дому, ты

чисто выбритым окажешься —

без усов и бороды.

* * *

Так что же это такое,

что как чужую беду

(ну, помолился — и молодец!)

не разведёшь рукою?

Сегодня Праздник. Весна. Все красивые.

Но Христос Воскресе и в Сирии!

Где как не в Сирии?

Где глазами каждого сирийчонка смотрит на нас Иисус.

Где работают и наши модернизированные «Су».

Конечно, точечно.

Только точно ли?

Помню, лет 30 назад

первые испытания

на затерянной в сопках

запасной полосе:

пилоты в белоснежных комбинезонах,

огнь в реактивных соплах,

почти вертикальный взлёт.

В казарме дрожали стёкла.

Бегали, связисты-срочники,

даже в мороз поглазеть.

Т.е. причастен,

что ни говори там.

Т.е. успел и я кое-как помочь,

заплатив не кровью —

всего лишь артритом

за эту военно-воздушную мощь.

* * *

Любимая молитва Пушкина.

Солнечная зелень во всё окно.

Ни фига не страшно. Ни фига не скучно.

Как же мало надо. Как много дано.

Чему-то улыбаюсь помятой рожей.

Да ещё и Моцарт по радио «Орфей».

И точно помню — было что-то хорошее

в приснившейся ночью строфе.

* * *

Захар не приносит умыться-одеться,

а мне силу воли включать неохота:

сон прерывать, выныривать из детства

туда, где серо и холодно.

Чего от меня понедельник хочет?

Лузеру в явь окунаться не к спеху.

Я уже слышал, как беси хохочут

над моими по жизни успехами.

Я уже видел в зеркале что-то,

чего не исправить кривою усмешкой.

Не помогает даже сакральный шёпот.

Разве что — утреннюю пробежку.

По белой-белой дороге.

Вслед за собакой моей красивой.

Чтобы почувствовать с новой силой:

трогает жизнь, слава Богу, трогает.

* * *

Вчера был праздник солнечного ветра.

Сегодня мокрый холст провис меж сосен.

Вчера сказала ты: Какое лето!

Сегодня ты сказала: Вот и осень.

Мне нравились всегда слова простые.

В них быт перекликается с судьбою.

Остынет воздух, и вода остынет.

Друг к другу не остыть бы нам с тобою.

Растопим-ка давай камин Аркашин.

Вино а-ля глинтвейн согреем в джезве.

Не скучно было б с нами детям нашим.

А там, глядишь, и внукам.

Дождь по жести.

* * *

Кто-то бодрится, сидит на диете,

кто-то о юности плачет.

Тесно на старой жилплощади детям —

выросли, значит.

Пусть им останется весь этот город

с мнимою жизнью большою.

Время прислушаться к давнему спору

тела с душою.

Кто проиграет, заране известно.

Так неохота прощаться.

Всей теплокровностью этой телесной

хочется счастья.

Встретимся там, где вайфаи не пашут.

В соснах собака маячит.

Облако. Озеро. Бог с нею, с башней.

Вырвались, значит.

* * *

Ты написал: давай повыпиваем!

По скайпу выпиваем мы теперь.

На что-то, как ни странно, уповаем,

друг другу всё твердим: Товарищ, верь!

Взойдёт она… пленительного счастья …

Ну, может и взойдёт. Не знаю, но

так дружеского хочется участья —

одна печаль, хоть разное вино.

* * *

Работа яблони под затяжным дождём

не прекращается.

Усилий не жалея,

пока мы пьянствуем, бубним, погоды ждём,

она всё трудится, плодами тяжелея.

Дрожат под струями холодными листы.

Пока мы прячемся в сухом и тёплом доме,

она в творении участвует. А ты?..

И если ты теперь не с ней, то кто же кроме?

* * *

Своё напевая, в спецовках оранжево-синих,

привычная к чёрной работе, непьющая азия —

ломами, лопатами, мётлами в сердце России

творит за бесценок иллюзию благообразия.

Газоны «под бобрик». Цветочки. Оградки подкрашены.

Улыбчивый, тихий таджик подметает дорожку,

чьи смуглые детки войнушку затеяли с нашими.

На палках дерутся. Стреляют. Пока понарошку.

* * *

Живой, почти что невредимый

(артрит и кариес не в счёт),

люблю дышать табачным дымом,

когда из туч вода течёт.

Она течёт, а я статичен.

Прикрыты веки, ровен пульс.

Мучительно самокритичен.

До умопомраченья пуст.

Так происходит в человеке,

вполне целёхоньком на вид,

ущерб непоправимый некий, —

и всё в тартарары летит.

Кто эту душу оперировал?

Кто это сердце ковырял?..

Корабль лавировал-лавировал,

да вот не-вы-ла-ви-ро-вал.

* * *

Улыбку девушка дарит.

(Спасибо «Блендамеду»!)

Со мной сближаясь, говорит:

Позвольте сигарету…

Сжимая пальцами двумя,

берёт её губами.

И льются волосы ливмя.

И лента голубая.

Улыбкой новою дарит.

(И ведь ни капли жалости!)

Ко мне склоняясь, говорит:

…и прикурить, пожалуйста.

Взвился «Крикета» язычок —

зарделась сигарета.

И лёгким облачком дымок

окутал мозг поэта…

Как не поддаться сим страстям —

ужели неизвестно?

К жене, собаке и дитям

спеши, отец семейства!

* * *

Виноградной кизлярки янтарный глоток на пригреве.

В чёрных лунках проталин потягиваются деревья.

Как-то отвык.

Удивительно даже уже,

что хорошо на душе.

Так хорошо на душе.

На подружку свою взгромоздился лохматый кобель.

Длинноногая школьница мимо прочапала цаплей.

Из-под крыши сосулистой капнула в темя капель

ледяной отрезвляющей каплей.

* * *

В такую-то мокреть,

что делать нам, родная?

Давай в окно смотреть,

плед общий подминая.

Да ну его, кино.

Есть красное вино.

Есть чёрные маслины.

Изюму пиала.

Взаимного тепла,

Господь, пошли нам.

А хочешь, попоём,

помучаем гитару.

Тут главное — вдвоём,

тут главное — на пару.

Споёшь мне после всех

моих кричалок ротных —

про ангелов, про тех,

про перелётных?

И нам с тобой — туда,

где люты холода.

Где в комнатке у Раи,

над Яснушкой-рекой,

я был совсем другой

и ты была другая.

Пуховый плат зимы.

Окошечки на вате.

Ах, как теснились мы

на панцирной кровати!

И кто-то, как сейчас,

меж страхом и страданьем

берёг в ладонях нас

и согревал дыханьем.

Нальём ещё вина

за тех, кем стать могли бы.

И всё ж, тогдашним нам —

отдельное спасибо.

Через шестнадцать лет,

в пример мужьям и жёнам,

завёрнутые в плед

сидим — и хорошо нам.

* * *

Снёс на помойку ёмкости.

Покончено с зимой.

Безалкогольной лёгкости

пошли мне, Боже мой.

И слушал, вроде, Баха всё,

о главном говорил.

А, в общем-целом, Бахусу

я дни свои дарил.

С безалкогольной лёгкостью

хочу весну прожить.

Не Бахусу, а Логосу

я присягал служить.

Пошли воскресной радости

проспавшейся душе.

Пошли меня по адресу!

Иду. Пошёл уже.

От малодушной плохости,

валяний на тахте —

к безалкогольной лёгкости

в походке и стихе!

* * *

Тугоухое время, что бабушка наша Астхик:

Пойте, — требует, — громче! Не слышно мне вас! Пойте, громче!

Ну а мы, знай себе, напеваем такие стихи,

что и пробуешь громче напеть — да выходит не очень.

Ну а мы так и не научились как следует жить.

Продвигаться по службе, любимых менять и машины.

Не с друзьями своими, а с кем поприличней дружить.

Потакать да поддакивать, сдерживать смех без причины.

Но, скажи мне, когда из парчовых осенних кулис

мы сбегаем к реке любоваться закатным буксиром,

не от наших ли песен, — и окна в домах занялись,

и блеснул самолётик высоко-высоко над миром?

* * *

«Times New Roman». Кегль «14».

Зря пульсирует курсор.

Сыпануть бы горсть кириллицы

крошками на белый двор.

Чтоб слетелись птицы зимние

потолкаться, поклевать…

Чтобы стало выносимее

эту зиму зимовать.

К 45-летию автора

1. Не могу похвастаться успехами.

Сам себя как будто обманул.

Лермонтова, Пушкина и Чехова

пережил — и глазом не моргнул.

2. Я опять ни бе, ни ме.

Сам себя не понимэ.

Я хожу, сижу, лежу.

Я в химерах мысль кружу.

А химеры те хохочут,

от меня чего-то хочут.

И глумливы, и ехидны —

порождения Ехидны.

Глупо, глупо, плохо, плохо:

лень, гордыня, зависть, похоть.

Скучно, скучно, страшно, страшно,

не унять уже мандраж, но —

свет мой, зеркальце, скажи

да всю правду доложи:

я ль на свете всех мерзее,

всех бессмысленней и злее?

Я понять себя хочу,

смысла я в себе ищу.

И мне зеркальце в ответ:

ты, конечно, — спору нет.

3. На последний паспорт фото

радует не сильно.

Вот он я, ребята, вот он

результат усилий.

Налицо, как говорится.

Ну, а что с глазами,

что в душе его творится —

догадайтесь сами.

* * *

В ночь на Пасху снится шелест листьев

только что оттаявшим ветвям.

Трепетно подсвеченные лица.

Это люди, Господи, Твоя.

Каждый сам несёт свой крест нательный.

Радуется, бедствует, блажит.

Каждый со своей судьбой отдельной

разобраться чает не по лжи.

С перезвоном катится стихира.

Светоносный движется поток.

Встань, душа, как дочерь Иаира!

Пробудись! Никто не одинок.

Каплет красный воск. Курится ладан.

Мы весенней ночи воздух пьём.

И поём. Пускай не слишком складно.

Как умеем, Боже, так поём.

Осташковская элегия

Здесь ничего не изменить.

Чем путь прямее, тем окольней.

Здесь солнце продевает нить

в ушко облезлой колокольни.

Здесь с окружающей среды

давно уж снята вся охрана.

У тех, кто с вечера горды,

по утру — ни рубля, ни грамма.

Наволгший крошится кирпич.

Курятся по субботам бани.

Оставлен обтекать Ильич,

чья плешь любима голубями.

Упорно сдерживает он

безжалостных времён осаду,

где слушать вынужден шансон,

хоть любит Аппассионату.

Здесь после дождичка в четверг

всё ждёт чего-то человек.

Туда-сюда зачем-то ходит.

Но ничего не происходит.

Играет солнце на пустых

бутылках… Ни рубля, ни грамма.

Фонтан — два пупса золотых —

на месте взорванного храма.

Здесь ничего не изменить.

Всё вкривь и вкось и как попало…

А вкруг — чтоб жизнь оборонить,

синеет Господа зерцало.

О бесплодной смоковнице

...придя к ней, ничего не нашёл, кроме листьев,

ибо ещё не время было собирания смокв.

Мк. 11:13

Потом когда-нибудь

(так думаем годами)

успеем долг вернуть —

созревшими плодами.

Пока же, на пути

Господь, увы, не смог бы

меж листьев обрести

хотя бы две-три смоквы.

Немыслимо уму

терпение Господне,

но именно сегодня —

они нужны ему.

Он древо иссушил

невинное, по сути,

чтоб, кто бы как ни жил,

переменились люди.

Чтоб мы себя спасти

от гибели смогли бы…

Смоковница, прости.

Смоковница, спасибо.

Два вечера

1.

Живая тишина. Стрижи высоко

попискивают. Дальний-дальний гром

доходит слабым эхом. Ястреб?.. Сокол?..

Но кто-то наблюдает хищным оком

за нашим дотлевающим костром.

Живая тишина… Уставший Коля

тишайшим блюзом мошки не спугнёт.

А в небе световых эффектов сколько!

Не начал бы орать Дениска только

Егора Летова. Из космоса моргнёт

звезда неяркая, из первых. Чёрным

из алого становится закат.

И, в общем-то, не надо ничего нам,

как написал Тимур. Живём пока…

Ну, разве что картошечки печёной.

2.

Ну, и лунища выползла в просвет

меж чёрных туч, желтея в ореоле.

Есть кратеры на ней, а жизни нет —

ни водки, ни тем более котлет…

Ни музыки. А за плетнём, у Коли,

в саду ещё не стихли голоса,

они с луны как будто долетают.

И слушают ночные небеса,

как там Дениска бродит по басам,

как пьют, поют и дурака валяют.

Там копошатся люди у костра —

в избыточной, по меркам их, вселенной.

Закономерный ощущая страх

в прогретых жизнью докрасна сердцах,

не избежать которым тьмы и тлена.

Да, суета сует. Но нам нельзя

надменно повторять Екклесиаста…

Уходят с дымом наши голоса,

и дым тот щиплет ангелам глаза,

что звёздами падучими слезятся.

* * *

Потоком времени несом,

я в нём почти что невесом,

хотя весьма увесист.

Вот тут стою на берегу

и настояться не могу,

как будто соткан весь из

песка, и блеска зыбких вод,

и шелестов, и этих вот

комариков и мошек,

поклёвки ждущих рыбаков,

легко летящих облаков…

И музыки, быть может.

А время крутит и несёт

из глуби в синеву высот,

в полёт необычайный,

где света горнего игра…

И жизнь — лишь капля серебра

с крыла озёрной чайки.

* * *

Сам сознаю, что жалок и смешон,

когда прошу: стихи, не уходите!

Ещё хоть раз в себе соедините

крик чайки и на вилке корнишон,

из нержавейки стопочки и небо

вечернее, другое каждый день…

Ещё хоть раз полюбоваться мне бы

от камушка кругами по воде —

к вам применительно. Не уходите!

Для вас дозрели вишня и любовь…

Я потеснюсь — живите, где хотите,

в любом просвете, в мелочи любой.

* * *

Того и гляди, всё кончится.

Всё реже до слёз хохочется.

А плакать всё чаще хочется.

И жить не вперёд, а вспять.

Вот был человек — и нет его.

Кончилась жизнь человекова.

И спрашивать больше некого.

Можно лишь вспоминать.

О ком это я, ребятушки?

О тех, кто прилипли к радужке.

О тех, кто на фотках рядышком,

с улыбками на лице.

О тех, кто любили, плакали,

трудились, махали флагами,

в глазах кто — солёной влагою…

О матери… об отце…

* * *

Пройдя колоннаду сосен,

врасти в изумрудный мох…

С рожденья в себе мы носим

короткое слово Бог.

Но здесь, на краю озёрной

распахнутой красоты,

ввиду широты обзора,

виднее Его черты.

Точнее, в воде отражённый

такой то ли цвет, то ли свет,

когда от песком гружённой

баржи расходится след —

что можно в Него и не верить,

а попросту, видеть и знать,

всей кожею в атмосфере

присутствие осязать.

* * *

Непроходимый дождь.

Зарылась местность в дождь вся.

Просвета и не ждёшь.

А ждать начнёшь — заждёшься.

Живи себе внутри

себя, судьбы, потёмок.

Пока что говори.

А как потом? Потом как?

Нет никаких потом.

Закончилась эпоха.

Невкусный суп с котом.

Небесной кровли грохот.

Оптимистическое

Более лучше мы жить скоро будем.

Более лучше сидеть и стоять.

Выучат более лучшие люди,

как же нам более лучшими стать.

Более лучшие стройки построим.

Более лучше посеем-пожнём.

Более лучшие школы откроем.

Более лучшие бомбы взорвём.

Более лучшим здоровьем попышем.

Вырастим более лучших детей.

Более лучшие книги напишем,

полные более лучших идей.

Нашему более лучшему Господу

более лучшие песни споём.

В более лучших больницах и хосписах

более лучшею смертью умрём.

* * *

Свет зелени, свет неба, свет воды,

свет тишины, свет музыки, свет слова,

давно не существующей звезды

свет… и т.д. Ну и по кругу снова.

Води смычком. Учитель терпелив.

Свет снега, детских глаз, вечерних окон…

Пиликай этот простенький мотив,

лови его в пространстве одиноком.

Там-трам-пам-пам. Свет ветра, свет коры.

Тари-ра-ра. Свет липовый, кленовый…

Гори, моя сверхновая, гори

последним светом… И по кругу снова.

* * *

Мчал двухколёсный мой Пегас

почти что без усилья.

Несли туда, где запад гас,

ветровки красной крылья.

Переливался небом плёс.

Поблёскивали спицы.

Мир стал большим. Из-под колёс

выпархивали птицы.

Ещё газку я поддавал.

Душа летать училась.

Пространством время бинтовал,

чтоб кровью не сочилось.

И набирал я высоту.

Шин шелест обрывался.

Мир, погружённый в красоту,

в полёте открывался.

Я этот воздух встречный пил.

Дышал вечерним светом.

Кольнувший колокольни шпиль

мне был на всё ответом.

Он с ветром выжимал слезу

и пробивал на жалость,

уча любить то, что внизу

любить не получалось.

Пожар в окошках на закат,

трубу котельной, пристань…

У каждого своя тоска.

Всяк сам собой не признан.

В коросте кровель городок,

глядишь ты, и спасётся.

На первый наскреби глоток,

а дальше понесётся.

Такую песню пропоёт,

что мало не покажется,

что жизнь — пусть задом наперёд —

сама собой расскажется.

* * *

Попытки припомнить маму —

живую до изумления:

как вместе ходили в баню,

в женское отделение.

Как незнакомая тётя

обмоталась простынкой:

Куда с пацаном-то прёте?

И мама сказала: Простите.

Как шрам от младшего брата

невыжившего я трогал.

Как — лёгкие — шли мы обратно,

и мамой пахла дорога.

Время

Сцепленье оржавелых шестерён,

зубцы в зубцы, со скрежетом и скрипом,

доносятся из тьмы со всех сторон

людские стоны, возгласы и хрипы.

Оборонить трепещущую жизнь

не в силах наше жалкое геройство.

С какою целью пущен механизм

тупого смертоносного устройства?

Похрустывает чьими-то костьми,

полязгивает ножницами стрелок…

И вот, кто были только что детьми,

нуждаются в присутствии сиделок.

А тиканье всё громче, всё грубей,

почти не слышно музыки прекрасной.

Тик-так! Тик-так! Убей его — убей!

Всё, чем он жил, нелепо и напрасно…

Прищурясь на свету, едва дыша,

теперь уже лишь Господу пригодна,

поворотится к вечности душа,

помедлит и почувствует — свободна.

Переулок Хользунова

Малость солнца в гаденьком декабре.

Дореволюционная архитектура.

Призраки юности, курящие во дворе,

так и не оконченной alma mater.

18 почти. Не дают отсрочки.

Строит глазки с параллельного курса дура.

Ветерок доносит обрывки мата.

Сердце выстукивает: три точки — три тире —

три точки…

По левую руку — Военная прокуратура.

По правую — Анатомический театр.

* * *

Писателишка разве что поддатый,

воображеньем явно небогатый,

ероша вдохновенно волоса, —

придумать мог фамилию Солдатов,

чтоб написать о гибели солдата

от дедовщины в доблестной СА.

Но он не станет этого писать.

Всё это было с кем-то и когда-то.

Забыты и лицо, и смерти дата…

Вот только он и вправду был Солдатов.

Солдат Солдатов. Что ещё сказать?

* * *

Был под лопатками твоими тёпл песок.

Был под коленями, чуть позже, мягок мох.

Безлюдный берег был. Прибрежный был лесок.

Я оторваться от тебя никак не мог.

В одно мешались крики чаек и твои.

Ещё мы страсть не отличали от любви.

Мы не чужие в этом мире. Мы свои.

По морю юному плыви, любовь, плыви.

Мы не чужие в этом мире. И пока

ещё плывут над этим морем облака,

мы не умрём наверняка, наверняка…

Так я шептал тебе. Прости уж дурака.

* * *

Хотел бы я остаться неофитом

нелепым, пылким, неосведомлённым,

любовью первой во Христа влюблённым

и уж совсем не православным с виду.

Во сне кудрями к поручню прильнувшим.

Как у Эль Греко, заключённым в кокон

учеником, ещё не обманувшим

надежд. Красивым, юным, одиноким.

Меж третьим и четвёртым перегоном

расслышавшим сквозь грохот под землёю,

как прокатилось по пустым вагонам:

Побудьте здесь и бодрствуйте со мною!

* * *

Стыд не в тренде. Устал кукарекать кочет.

Я не с Ним. Я с вами, ребята, с вами.

Это кто там строем шагать не хочет?

Это кто там пошевелил мозгами?

Отстоим в боях наше правое дело!

Бесполезно их вразумлять словами.

Что-то там говорил Он про кровь и тело…

Что? Клянусь, не помню. Я с вами, с вами.

Пусть судимым, битым, распятым будет,

кто нарушит строй! Виноваты сами.

Хороши на марше сплочённые люди!

Я не с Ним. Я с вами, ребята, с вами.

………………………………………

В блеске лат и копий прошла когорта…

Отвернулся Пётр и плакал горько.

На платформе

Только чиркнул зрением боковым

по лицу случайному в электричке,

проходящей с грохотом роковым, —

в тот же миг в руке загорелась спичка.

Неужели — я? Двадцать лет тому,

на свиданье мчащий к тебе в Хотьково.

Ох, навряд ли грезилось мне тому

превратиться в дяденьку вот такого.

И пока вагоны мимо неслись,

язычок в ладонях за жизнь цеплялся,

обнажая обугленный хрупкий смысл,

обжигая замёрзшие пальцы.

* * *

Когда и как слетел и лёг,

кристаллизован, чист, легок,

не уследил, не спраздновал…

Куда я так опаздывал?

О чём таком душа пеклась,

где ум искал ответа,

пока бесшумно ткань ткалась

из холода и света?

Кто вспомнит — посреди двора

чертановского киндера,

что блёстки с криками «Ура!»

лопаткою подкидывал?

Как стягивал, блестя звездой,

цигейковую шубку

ремень солдатский… А с тобой

судьба сыграла шутку.

Но с этим мальчиком навек

ты честным словом связан,

и, как ни морщись, первый снег

не пропускать обязан.

* * *

Прожектором соседней стройплощадки

был вечерами стол мой освещён:

портфельный скарб в привычном беспорядке,

том Тютчева, не читанный ещё.

Пока угрюмо «Химия» листалась,

под инфернальный скрежет, гул и вой

по стенам недостроенным шаталась

тень сварщика с квадратной головой.

Шеренги свай с торчащей арматурой.

Бетонных плит паренье на тросах.

Монтажник, в ночь кричащий с верхотуры,

спиной к луне чернеет в небесах.

И вот читаю, отложив тетради:

Счастлив, кто посетил сей мир…

И застываю, отрешённо глядя

в пустые окна будущих квартир.

***

Музыка приходит и уходит.

Остаётся тот, кто много лет

места себе в жизни не находит,

если сходит музыка на нет.

И не то чтоб шибко музыкален

(в сущности, обычный гражданин),

просто сам не свой среди проталин

он стоит без музыки один.

Щурится на солнышке весеннем.

Бытие сканирует своё.

Жить и жить, как все, вместе со всеми –

узкое мешает лезвиё.

* * *

"…душе моя грешная, того ли восхотела еси?"

Канон покаянный

Эх, раз, ещё раз

заблудился блудный аз.

Да залёг в своём углу,

яко свиния в калу.

Слёз ни капли не имея,

ум возвысить не умея,

время в лености губя –

полюбуйся на себя.

Житие своё помысли.

Приведи в порядок мысли.

Биться с лютыми страстьми

выдь на солнышко из тьмы!

* * *

Фонтаны цветомузыкальные.

Теплынь. Незримо окрылённые,

летают парочки влюблённые,

дыша вечерним майским воздухом.

Картинки с войнами локальными

остались в гаджетах и в телеках.

На скейтах, роликах и великах –

все заняты культурным отдыхом.

И мы пойдём собачку выгулять.

По-летнему легко оденемся.

Со всеми вместе понадеемся,

что всё само собой устроится.

Живые люди классно выглядят!

Живых людей бомбить не следует.

А то такое воспоследует,

что никому не поздоровится.

Цветут каштаны, вишни, яблони…

В ютубе выложены ролики –

заходят шарики за ролики.

Сегодня живы мы – а завтра как?..

Мы будем тихими и слабыми.

Нам вообще не стоит рыпаться.

Пораньше ляжем, чтобы выспаться.

Пораньше встанем. Сядем завтракать…

МОЛИТВА

Калибруй меня, отлаживай!

Пусть модель и неудачная.

Никакой чтоб лжи и лажи

не фиксировали датчики.

Чтоб снимались показания

с минимальною погрешностью –

от незримых волн касания,

доходящих из безбрежности.

* * *

Свернуть по дороге в Осташков –

оправиться, перекурить.

Достать припасённую фляжку,

друг друга теплом одарить.

С высокого берега Волги

осенние видеть леса.

Остави нам, Господи, долги

хотя бы на четверть часа.

На мнимом пускай удаленье

от всей мировой мутоты –

пятнадцать минут просветленья,

и лёгкости, и высоты.

ЧЕРТАНОВСКИЕ ЭЛЕГИИ

1.

Родные крупноблочные дома

за двадцать лет изрядно пооблезли…

Ну, здравствуй, что ли, родина моя.

Чертаново моё,точнее если.

Не изменилось, в общем, ничего.

А то, что изменилось – глаз не режет.

28-й не едет. Ждут его

на той же остановке люди те же.

Должно быть, это с виду. А внутри

У каждого надежды, перспективы.

И тётки те, и эти вот хмыри

на самом деле внутренне красивы.

Но верится по-прежнему с трудом

(по Брежневу, как некогда шутили).

И на опушке – тот же всё дурдом,

где пациенты по двору ходили,

а мы катились мимо по лыжне,

сдавая кросс, и исчезали в Битце…

И жить, и чувствовать – не где-то на Луне –

в своей стране – спешили торопиться.

2.

Пока в сентябрьских сумерках игла

музыки чёрный космос бороздила –

в окне напротив девушка влекла,

что нагишом по комнате ходила.

Мы с тополем росли и доросли:

он – до шестого этажа, я – класса.

Уже, на мелочь чтоб не растрясли,

на свист Балобы я не откликался.

Пять сигарет в пиратском тайнике.

Совсем не на мороженое нычки.

Пел на уроке – запись в дневнике

от больно юморной географички.

Соседка дура. Управдом говнюк.

Теснятся корпуса под небесами.

И больше нет Наташи Демьянюк –

той, сизогубой, с грустными глазами.

Все сбудутся мечты. Наверняка.

На глупости потянет дурака

в чужой квартирке малогабаритной.

И сочинится первая строка.

И мама испечёт три пирога

в честь первого бритья отцовской бритвой.

* * *

Аритмия капель ночных о жесть.

Надо б свет зажечь.

Двойника заоконного разбудить.

Одному – не быть.

Посидим, чайку попьём, помолчим…

Как ты там, в ночи?

Головой – в листве. Дождик сеет сквозь.

Хорошо, небось?

Что тебе тяжёлого сердца стук,

мой бесплотный друг?

Я и сам хотел бы тобой побыть.

На судьбу забить.

Безучастно кого-нибудь отражать.

Хрен чего решать.

Ладно… Спать пора. Вот и дождик смолк…

Выключатель – щёлк.

ПУШКИНСКАЯ НАБЕРЕЖНАЯ

Хмурый и громоздкий,

попрошу я очень,

стоя над столичной снулою рекой:

Осень, моя осень,

не дави на мозги

общепоэтической этою тоской.

Паренёк на пристани

бьёт себе чечётку.

Листья на дощатый падают настил.

Вот бы так же истово,

вскидывая чёлку, –

пальцами по ноуту, оттачивая стиль!

Взять бы осень фоном…

Как чечётка бьётся,

отстучать бы, с лёгкостью попадая в такт:

туки так – чего нам –

так-таки – бояться –

умирать приходится всем ведь – так и так.

СНЕГ

Тише воды, ниже травы,

рановато в этом году…

Мол, даже если не ждёте вы,

я всё равно иду –

без исключенья на всех и вся

(равенство – мой девиз),

между землёй и небом вися

медленно сверху вниз, –

на младенца в коляске,

юную маму его,

на старика с лакированной палкой…

Кто они, откуда?.. Не чувствую ничего.

Никого не жалко.

* * *

Никому ни о чём. Просто стало от снега светлей.

Голова прояснилась. Приемлемой жизнь оказалась.

А казалось, под лампой ночной, нет соблазна подлей –

подливать самому, длить и длить этот стыд, эту жалость.

Как сквозь сон улыбается дочь!.. Никому ни о чём.

Ни о чём – никому. Только писчей вот этой бумаге.

Архаично, конечно. Но всё веселей, чем ничком –

Мы ещё повоюем! – мычать в бесполезной отваге.

Никому ни о чём. Мы ещё поглядим, кто кого.

Всё трещит и качается. Воздух дрожит от сравнений.

Ничего, ничего, ничего, ничего, ничего…

И не гаснет под веками отсвет мозаик Равенны.

* * *

Слякоть вперемешку с реагентами.

Желтоватой измороси взвесь.

Стыдно стало слыть интеллигентами:

из-за них же так херово здесь.

Задирают, сволочи, полицию.

Ну, а дашь им волю – дело швах.

Рдеет над гриппозною столицею

аббревиатура РОСГОССТРАХ.

Лене

О чём-нибудь совсем простом

со мною тихо говори.

Ну, приблизительно, о том,

о чём со снегом фонари

в ночь на второе января,

пока уставший город спит, –

вот так же тихо говорят.

И фонари горят, горят…

И снег летит, летит…

* * *

Ах, подруженьки, скучно!..

А.П.Чехов (из письма).

Скучно водку пить.

Скучно трезвым быть.

Ах, подруженьки, как же скучно!

Ни во двор с детьми,

ни во храм с людьми.

Разлюбил бывать там, где кучно.

В четырёх стенах

как же скучно, ах!

Не сыграть с судьбой в кошки-мышки.

Волос всё седей.

А у бездны сей

нет ни дна, увы, ни покрышки.

Человек есть ложь.

Это значит, что ж,

сплошь весь век одни угрызенья?

Я сижу. Молчу.

Криком не кричу.

Ясный зимний день. Воскресенье.

Что-то часто ты не весел.

Охренел совсем?

В здешних городах и весях –

жизнь такую б всем.

* * *

…увидел его отец его и сжалился.

Лк. 15:20

Не вонь лохмотьев — сланцы, бриджи, кепка.

Не свинопас, но телережиссёр.

Он озирает блещущий простор,

йодированный бриз щекочет торс…

Но страх и стыд за сердце держат цепко.

Как смел он заявиться в отчий дом

и место обрести на званом пире,

где параплан в потоке голубом

покачивает радужным крылом,

и узок луч, как ложечка в потире.

* * *

Шебуршим, по ходу, листьями.

Солнцем теплится река.

У ЦПКОшной пристани

механизм познанья истины

запускаем в три глотка.

Что мы знаем, хоть и пожили,

лбы похмельные крестя,

об устройстве мира Божия?

Чем-то стали мы похожие —

Миха, Федя и Костян.

Что-то общее усвоено.

Праздный катится денёк.

Столь уж праздный — даже совестно.

Так-то так, да всяк по-своему

одинок.

Пейзажистке юной, пристальной

хватит сажи трёх мазков —

обозначить там, у пристани,

поднабравшихся воистину,

на закате мужиков.

* * *

Брус за брусом – до седьмого пота.

Слава Богу! Радуйся, жена!

Перепала к празднику работа,

отдадим долги теперь сполна.

Эти ждать не любят. Ну, да что там...

К брусу брус – конструкция проста.

В срок управлюсь, по моим расчётам.

Будет им на Пасху три креста.

* * *

На шатком кухонном столе

прямоугольник белый.

Душа устала на земле.

Когда успела?

Чужого быта неуют.

Сороковая осень.

Кто я такой? Чем занят тут?

Всё под вопросом.

С двенадцатого этажа

слежу, как медленно, но верно

к Речному движется баржа.

Проходит время.

Как много за недолгий век

меня любили и прощали.

А я?.. Светлеет. Это снег.

Как обещали.

* * *

Уж наскучила себе и сама

эта серая сырая зима.

По карнизам

грязным голубем жмётся.

Всё недужится ей, не живётся.

Вместо неба, ниже, день ото дня

провисает над Москвой простыня,

каплет сверху всё какая-то ржа...

А припомни, как была хороша!

Но остался нам, тесним корпусами

да строительными забран лесами,

от безоблачного свода в залог —

синий, в звёздах золотых, куполок.

* * *

Люблю уроки красоты

с многоэтажной высоты.

Морозит. Скаты крыш чисты.

Над панорамой

парят ажурные кресты

подъёмных кранов.

Витают белые дымки,

клубятся ды’мы...

Легко любить в такие дни

и быть любимым.

* * *

Распахнув свой грязный веер,

к нам на крошки припорхнул,

трепыхнувшись, блёстки взвеял,

коготками громыхнул,

поклевал, в окно тараща

подозрительный глазок,

да слетел куда-то вбок

беспризорный, настоящий,

наш московский голубок.

* * *

дочке

Твоим дыханьем одушевлена

одна из бездн Господних — тишина.

Оно — тишайшее. А всё, что тише,

прислушавшись,

страшится слух расслышать.

Молчание там внемлет немоте,

и слепота блуждает в темноте.

Не заглушают этой тишины

ни гул привычный раковин ушных,

ни шёпот наш, ни шелест за окном,

ни стрёкот времени, что с нею заодно.

Но дышишь ты, и нам не так страшна

одна из бездн Господних — тишина.

* * *

Катя, Катенька, смотри,

прилетели снегири!

Прилетели снегири —

птицы малые.

Словно капельки зари,

грудки алые.

Словно капельки зари...

Знаешь, детка,

прилетают снегири

редко-редко.

Прилетают снегири

ниоткуда.

Катя, Катенька, смотри!

Это — чудо.

* * *

Легки, румяны, нагловаты,

по-отрочески угловаты,

с весенним ветром в волосах;

того гляди вспорхнут ресницы,

и отдаются голоса

то бойким теньканьем синицы,

то хрипотцою на басах.

Они проходят, Ольки, Светки,

стрельнув для понта сигаретки,

жуют хот-доги, пиво пьют,

хохочут, если пристают.

Они всё краше и влюблённей,

но чем мечты определённей,

тем пуще предки достают.

О выпускных помыслить тошно,

когда так сладко слушать то, что

юнец с пробившимся пушком

щекотно шепчет на ушко,

когда являются ночами

с воспламенёнными очами

то Влад Сташевский, то Машков.

О, если б мог я, хоть отчасти,

им передать тот опыт счастья,

каким живёт душа моя,

спасаясь от небытия!..

Они проходят... Соньки, Галки...

Галантно щёлкнуть зажигалкой —

вот всё, что нужно от тебя.

* * *

Чуть повеяло весной,

снова ветер ледяной

в распечатанные окна

задувает на Страстной.

Не сложить с себя вину

за текущую войну.

Сколько сбросить бомб успеют

к Воскресенью Твоему?!

Бьёт ударною волной

в окна ветер ледяной.

Тихо-тихо, сладко-сладко

спит младенец за стеной.

Чтоб расхристанное зло

в дом ворваться не смогло,

человек стоит в потёмках,

подпирая лбом стекло.

* * *

Она — в залатанной болонье,

с помадой алой на губах.

Он — с беломориной в зубах,

небрит, но наодеколонен.

Чуть похмелившись, подарил

её улыбкою щербатой,

как будто даже виноватой,

и ласково обматерил.

Она оттаяла не сразу,

разглядывая синь под глазом

в остатке зеркала. — Ну, Нюра...

Лишь выйдя на весенний свет

из кисло пахнущей конy’ры,

ему осклабилась в ответ.

С рассвета гомонили птицы,

ликуя Светлую седмицу.

Шли рядышком — она и он.

Плыл лесопарк в зелёной дымке,

и с колокольни-невидимки

донёсся праздничный трезвон.

Гроза

Темна вода во о’блацех воздушных,

вкруг человеков прах виется душный,

многоочиты в тме теснятся до’мы,

по кровам их прокатывают громы,

Господним гневом трескаются своды,

и рушатся на град отвесны воды.

* * *

Мише Кукину

«Не будет закурить?»

И парочку попросит

солдат ВВ в какой-то новой форме,

должно быть, поудобнее, чем та,

в которой мы два года проходили.

Да если б только это... Нет как нет

тогдашних нас, весёлых, юных, статных,

ни той страны (и в общем, слава Богу),

а в тётеньках прохожих узнавать

подружек прежних грустно и неловко.

Тик-так, тик-так...

«Весна», «Полёт» и «Слава»

оттикали полжизни. Как любил

говаривать наш бравый НВП-шник,

по прозвищу Органчик: «Всё. Конец.

И никуда не денешься!» На ум

всё чаще мне приходит фраза эта,

а веселит всё меньше...

* * *

Скрип да скрип мои ботинки

по заснеженной тропинке.

Вот и отлегло.

Цвет тене’й во поле’ белом

голубей над полем неба.

Холодно. Светло.

На юру дрожат былинки.

Скрип да скрип мои ботинки.

Ходу полчаса.

Божий свет в морозных блёстках.

Стынет меж ресниц белёсых

тёплая слеза.

От музея до плотины

ты мети, метель, лети на

крыльях ветровых.

Скрип да скрип мои ботинки.

Пару-тройку под сурдинку

песен строевых —

вот и «переправа». Только

были б дома Витька с Олькой

и притом трезвы.

Чирк да чирк. Задуло спичку.

То-то мчится электричка

в сторону Москвы.

* * *

Я не тот, что был.

Был ли, Боже?

Так себя разлюбил —

умер... Ожил.

Что зима Твоя,

сплошь в пробелах

жизнь моя. Моя?

Что там пело?

Пело, пело ведь!..

Голо. Немо.

Кто я? Жду — ответь!

Поле. Небо.

* * *

И вновь, блаженно щурясь, наблюдать,

как оплавляет солнце на заходе

оснастку кровель, кроны, облака...

Смерть малоубедительна, пока

дрожит в ресницах Божья благодать,

пока душа гуляет на свободе.

* * *

Л.Ш.

Под чьей-то осторожною стопой

поскрипывает ель, как половица.

Не спится, знать, ему. И мне не спится,

до у’тра разлучённому с тобой.

Тут на крыльце я,

ты — в потёмках где-то...

Ель силится с небес смахнуть звезду.

Так в конусе задымленного света

я утра как довоплощенья жду.

* * *

Балконной двери предрассветный скрип.

Беспомощного сердца слабый всхлип.

В изножьи — сын, у изголовья — дочь:

младенческими снами дышит ночь.

Куда ж впотьмах,

кося бессонным глазом

из-за плеча жены, ты ищешь лаза?

Его там нет. Прикрой настырный зрак,

сморгнув слезу. И оставайся так.

Тоскуй и ты, как тосковал от века

Уте’шитель — тоскою человека.

* * *

Кирзачами пахнущий душит сон

новостям полуночным в унисон:

склизкий пол столовки...

Группируйся, парень, — не то копец!

Хорошо, не видит тебя отец.

Экий ты... неловкий.

Прикрывай головушку, дурачок:

будет чем потом мозговать стишок...

Да’ разве ж можно э’так?!

...будет чем, коль встанешь,

глазеть окрест,

целовать в потёмках нательный крест,

и жену, и деток.

Не умеешь жить — так давай, учись!

«Ну его, Азиз...»

Разбрелись, кажись.

Цокнула подковка.

Белый-белый ложится на сопки снег.

Тихий-тихий валяется человек

на полу в столовке.

* * *

Ты отпустишь меня просто так,

без условий,

как осенняя ветка — листок,

и подхватит меня, оборвав на полслове,

восходящий воздушный поток.

Отдаляясь, закружится мир каруселью,

в голос ветра сольются слова.

И навеки врачуя земное похмелье,

хлынет в сердце моё синева.

И достигну я пажитей света, и вспомню,

и пойму по томленью в крови,

что светлы эти пажити

светом заёмным —

светом нашей невечной любви.

* * *

Я люблю, смыкая вежды,

находиться где-то между,

не оправдывать надежды

я люблю.

Я люблю тебя — и Катю,

я люблю тебя — и Колю,

я хотел бы жить некстати,

между радостью и болью.

Между чаяньем и чудом,

самому себе неведом,

заодно с вокзальным людом

озаряться этим светом,

что струится в мир кромешный

(то ли зимний, то ли вешний),

свете тихий, свете вечный,

золотой!

Я люблю — вспорхнула птица.

Я люблю — качнулась ветка.

«Я люблю», — шепнула Лена.

Хорошо душе летится

на крылах зари и ветра!

И земля уходит креном...

* * *

Там, где жили мы всегда.

Где влюблённая звезда,

слышишь, шепчется тайком

с сигаретным угольком?

(Ты — звезда, я — уголёк.

Кто кого тогда увлёк?)

Там еловые леса

утренюют небесам.

А берёзы по весне

розовеют в синеве.

Там морозовые щёчки

на плече уснувшей дочки

Чуть касаются щетины.

Далеко ещё идти нам.

Далеко-то — далеко,

да шагается легко.

Поле — выдох, небо — вдох.

Вслед нам брешет кабыздох.

А у самой у котельной

мы настигнуты метелью.

Как летел, забыть могу ли,

белый снег на чёрный уголь?

Как по зыбкой целине

шли, теряясь в пелене,

без тропинки и следа...

Возвращаясь навсегда.

* * *

Среди черных стволов на слежавшемся сером снегу

потоптаться, одну от другой прикурив третью кряду...

Что смогу я сегодня еще? Ничего не смогу.

Что мне надо сегодня еще? Только это и надо.

Последить, как заварится темень в стакане двора

и осядут на дно, как чаинки, последние птицы...

Не ищи же пустеющим сердцем добра от добра:

этот способ наполнить его никуда не годится.

Лучше вспомни уроки английского (жаль,что не впрок):

«Look and listen!» – покойной мисс Helen призыв – «Look and listen!»

Хоть теперь присмотрись и прислушайся... Длится урок.

Днем и ночью. Зимою и летом. Пока еще длится.

* * *

Припомнить все с печалью благодарною:

спасительную сень ореха грецкого,

мадеру коктебельскую янтарную –

соперницу массандровского хереса,

сиесты лень с полудня до полпятого,

солоноватый вкус лица любимого,

хозяина хромого и сипатого,

при всем при том на редкость незлобивого,

за мысом Меганом свеченье млечное,

и мальчика, и мальчика, бегущего

в плаще-простынке с деревянным мечиком

по кромке моря, как по кромке будущего...

Так жили-были меж Орлом и Соколом,

среди таких же, подкопивших за зиму

семей. И были дни прибоем сотканы

и золотого зноя медом мазаны.

* * *

Дождь, одиночество – запретные слова

здесь наполняются каким-то строгим смыслом.

Не школьная тоска, – а слёгшая трава.

Не Муза блёклая, – но Пакальная Мыза.

Забыть откуда я, зачем сюда пришёл.

Пусть растворяет чёрный ливень привкус сладкий,

что есть в душе,

пусть рушится на капюшон

одолженной у местных плащпалатки.

Пусть Баха отпищит мобильник в темноту.

Разуться, дать ступням срастись с прибрежным илом.

Не смаргивая капель: Господи, я тут, –

шепнуть, – и больше нет меня нигде... помилуй.

* * *

Скрип качелей. Зелень. Май.

Город моет окна.

Гром вверху. Внизу трамвай.

Прокатилось — смолкло.

Ты хватаешь воздух ртом.

Солнце стрелы мещет.

На паркете золотом

брошенные вещи:

юбка-шорты, поясок

крокодильей кожи,

белый фирменный носок,

пара босоножек.

Я хватаю воздух ртом.

Двигаюсь все резче.

На паркете золотом

брошенные вещи:

джинсы в латках, ремешок

с пряжечкою медной,

синий штопаный носок,

порванные кеды.

Скрип качелей. Зелень. Май.

Вымытые окна.

Забывается зима.

Нынче в гости кто к нам?

Две синички, воробей,

А потом голубка.

Ну-ка, Гебушка, пролей

нам грозу из кубка!

* * *

Размоют контур бытия,

и без того, увы, нечеткий,

дожди осенние... Где я?

Кто я? В застиранной пилотке

бреду ль бурятским холодам

навстречу взлетной полосою?

Иль кромкой моря по следам

спешу за девушкой босою?

Страдаю? Радуюсь? Пою?

Нет, милая, — скучней и глуше.

Мир нем. Томителен уют.

Газ выключен и свет потушен.

* * *

Поеживаясь от тоски

и хлада, все ж не улетаем —

наш воздух бережно латаем,

тобой разорванный в куски.

Нашептываем, говорим,

поем, выкрикиваем, плачем,

в окошках желтеньких маячим

да латки новые кроим.

Все продолжается, пока

нам мусикийский внятен шорох —

покуда ветр твой на просторах

заводит речь издалека.

* * *

Артему Рондареву.

В сад Мандельштама заглянувши

(поэта? — нет, большевика),

о лете, только что минувшем,

черкни, не смерклося пока.

А смеркнется — пройдись, петляя,

до набережной, где река

струит огни, исподтишка

печаль вином усугубляя.

Тут осень взглянет свысока

на сгусток тени у причала,

твой уголек приняв сначала

за выжившего светляка.

* * *

Два зонтика, цветной и черный,

плывут вечернею Москвой:

то девичий смешок задорный,

то кашляющий смех мужской.

Под козырьком кафе — калека,

с ним рядом хмурый гармонист,

и вдруг, сквозь дождь, как призрак лета —

согбенный велосипедист.

Над перекрестком желтым глазом

моргнул уныло светофор —

и наступила осень разом,

и прояснился смутный взор.

* * *

Что будет? Видимо, зима.

Снег. Обоюдность отдаленья.

Порой сводящая с ума

тоска, оплавленная ленью.

Мы пристрастимся до весны

к сомнительному развлеченью:

не опасаясь уличенья,

захаживать друг другу в сны.

И в них уже, быть может, вновь

возникнет просто и печально

рассчитанная изначально

на сновидения любовь.

* * *

Под вечер, вербным воскресеньем,

ты входишь, чувственно-тиха,

с каким-то грустным опасеньем

в пустую комнату стиха.

Апрельской мгле приоткрываешь

окно. Отстоянной водой

зацветший кактус поливаешь

из кружки с красною каймой.

Волос каштановых струенье,

цветок и воздух молодой

исчезнут с первою звездой —

останутся в стихотворенье.

* * *

Коньковской кухоньки ночной

и поднебесной толь приветны

хмельному сердцу голоса.

Лети, презренный четвертной,

в карман ханыги! Безответный

ноябрьский морок ест глаза.

А там в окне чернеет лес,

за ним мерцающая россыпь —

Беляево иль Теплый Стан?

Очарование очес!

Дымящиеся папиросы.

И полн грядущего стакан.

* * *

Все рощи наголо обрей,

но до конца не будь жесток:

не тронь оставшийся листок

на тополе моем, Борей!

Ты был на ледяном плацу

любого дембеля лютей —

хлестал, не спрятавши когтей,

шершавой лапой по лицу.

И я — такой же вот листок —

от смерти был на волосок,

но кто-то за меня молил,

и до весны хватило сил.

А в эту зиму я в тепле

(горячий душ, пять батарей),

а он — на холоде, во мгле...

Не погуби его, Борей!

* * *

Запах жареного лука

из соседнего окна.

Дочку с криком “ах ты, сука!”

пьяный папа в дом загнал.

После утреннего ливня

подсыхает дворик наш.

Из руки моей ленивой

выпадает карандаш.

Сочинить бы стих прекрасный,

чтоб от сердца отлегло,

чтоб не билась понапрасну

мысль, как муха о стекло,

чтоб без лампы в день ненастный

стало в комнате светло.

"